— Тут их сто. Сразу, смотри, не транжирь… До производства ведь еще долго… Да кошелек береги… Он у меня еще с первого моего дальнего вояжа… Одна дама вязала…
— Зачем так много, дядя?
— Пригодится… Можешь, если придется, в Париж и в Лондон съездить… Готов?
— Готов, дядя.
— У директора был? С товарищами простился?
— Все сделал.
За обедом все сидели грустные, подавленные, молчаливые. Один только адмирал был разговорчив, стараясь всех подбодрить.
— И не увидите, Мария Петровна, как пройдут три года и Володя вернется бравым мичманом. То-то порасскажет!..
Никогда в жизни никуда не опаздывавший и не терпевший, чтобы кто-нибудь опаздывал, адмирал тотчас же после обеда то и дело посматривал на свою старинную золотую английскую луковицу и спрашивал:
— Который час у тебя, Володя?
И Володя не без удовольствия вынимал из-за борта своей куртки новые золотые часы, подаренные адмиралом, и говорил дяде время.
— Твои часы верные… Секунда в секунду с моими… А вещи твои отправлены? Лаврентьич увез?
— Увез, дядя.
— Ну, пора, пора, Володя, а то опоздаешь, — нетерпеливо говорил адмирал. — Пять часов!
Володя пошел прощаться с няней Матреной. Завтра все приедут в Кронштадт на казенном пароходе и все утро пробудут на корвете, а няня останется дома.
Старуха долго целовала Володю, крестила его, всхлипывала и сунула ему в руку только что доконченную пару шерстяных носков.
Володя обнимает мать, сестру и брата, еще раз подбегает к рыдающей няне, чтобы поцеловать ее, и торопливо спускается с лестницы вместе с адмиралом, который вызвался проводить племянника на пароход.
На извозчике старик-адмирал, между прочим, говорит, вернее выкрикивает, племяннику:
— Старайся, мой друг, быть справедливым… Служи хорошо… Правды не бойся… Перед ней флага не спускай… Не спустишь, а?
— Не спущу, дядя.
— Люби нашего чудного матроса… За твою любовь он тебе воздаст сторицей… Один страх — плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость… Ну, да ты добрый, честный мальчик… Недаром влюбился в своего капитана… И времена нынче другие, не наши, когда во флоте было много жестокости… Скоро, бог даст, они будут одними воспоминаниями… Готовится отмена телесных наказаний… Ты ведь знаешь, и я против них… Однако и я наказывал — такие были времена… Но и тогда, когда жестокость была в обычае, я не был жесток, и на моей душе нет упрека в загубленной жизни… Бог миловал! И — спроси у Лаврентьича — меня матросы любили! — прибавил старик.
— Еще бы не любить вас! — воскликнул Володя, умиленный наставлениями, которые так отвечали стремлениям его юной души.
— Помни, что ни отец твой, ни я ни в ком не искали и честно тянули лямку… Надеюсь, и ты… Извозчик, что ж ты плетешься! — вдруг крикнул адмирал, когда уже пристань была в виду.
В девятом часу вечера Володя подъезжал на шлюпке с «Коршуна» к корвету, темный силуэт которого с его высокими мачтами и двумя огоньками вырисовывался на малом кронштадтском рейде.
— Кто гребет? — раздался обычный оклик часового с корвета.
— Офицер! — отвечал с катера мичман, возвращавшийся, как и Володя, из Петербурга.
Катер пристал к борту.
Два фалрепных с фонарями осветили парадный трап, и Володя вслед за мичманом поднялся на палубу.
Теперь уже палуба ничем не напоминала о беспорядке, бывшем на ней десять дней тому назад. На ней царила тишина, обычная на военном судне после спуска флага и раздачи коек. И только из чуть-чуть приподнятого, ярко освещенного люка кают-компании доносился говор и смех офицеров, сидевших за чаем.
И сам «Коршун» показался Володе во мраке осенней ночи каким-то большим и грозным, с его чернеющими орудиями и фантастической паутиной снастей, окружающей высокие мачты.
Володя спустился в кают-компанию и подошел к старшему офицеру, который сидел на почетном месте, на диване, на конце большого стола, по бокам которого на привинченных скамейках сидели все офицеры корвета. По обеим сторонам кают-компании были каюты старшего офицера, доктора, старшего штурмана и пяти вахтенных начальников. У стены, против стола, стояло пианино. Висячая большая лампа светила ярким веселым светом.
Тут за чаем, попыхивая дымком папиросы, старший офицер был совсем не тем человеком, каким видел его Володя наверху. Он добродушно встретил Володю и тут же представил юного сослуживца остальным присутствовавшим.
Всеми любезно встреченный, Володя пошел в свою каюту и с помощью Ворсуньки начал устраиваться на новом месте. Будущего его сожителя, иеромонаха с Валаама, отца Никанора, еще не было; его ждали завтра утром.
— Завтра, ваше благородие, и белье разложим в шинерку (шифоньерку), говорил Ворсунька, — и платье развесим как следовает, как поп приедет.
— Ну, ладно…
— А теперь ступайте, барин, чайку попить. Господа ардемарины кушают, а я вам постель сделаю.
Володя направился в гардемаринскую каюту и был радостно приветствован несколькими молодыми людьми, годом старше его по выпуску и знакомыми еще по корпусу. Тотчас же его познакомили и с двумя штурманскими кондукторами.
В маленькой каюте, в которой помещалось восемь человек и где стол занимал почти все свободное пространство, было тесно, но зато весело. Юные моряки шумно болтали о «Коршуне», о капитане, о Париже и Лондоне, куда все собирались съездить, о разных прелестных местах роскошных тропических стран, которые придется посетить, и пили чай стакан за стаканом, уничтожая булки с маслом.